Дмитрий Поляков (Катин) - Дети новолуния [роман]
Оглядывал выжженные солнцем долины Гиндукуша, цветущие сады Хорасана, тучные поля, красные пашни, косился в ясное, безоблачное небо, а в голове то и дело проплывал недоумённый вопрос: «Зачем я здесь?» — неслышимый, впрочем, и неосознаваемый.
Каан загрустил. Странная, незнакомая скорбь овладела им.
Он проснулся оттого, что ему почудилось, будто за спиной кто-то лежит и смотрит на него. Но никого не было. Это ощущение повторялось давно, по многу раз, но свежесть испуга оставалась неизменной. «Надо позвать шамана», — решил он, однако не стал этого делать. Сел и долго таращился в кромешную тьму. Он спал плохо, чутко спал, мало. Чтобы взбодриться, отхлебнул кофе из фляги и вдруг ослабел. Точно сломалось в груди: обмяк и так просидел долго, пока не начал видеть в темноте. Он не знал, к чему прислонить свой испуг.
Ноги затекли. Кряхтя, старик натянул сапоги и поднялся. Постоял немного, чтобы убедиться в том, что немощь отошла. Провел ладонью по лбу, намереваясь стереть пот, но лоб оказался сухим. А чувство было, будто он обливается жарким потом. Поёжился и вышел из юрты на воздух. Стояла душная, чёрная ночь, украшенная россыпью звезд и долькой луны высоко над головой. Лагерь спал. Лишь только в отдалении тут и там мерцали огни тлеющих костров. Раздражённый бессонницей, он отмахнулся от охранников, вскочивших ему навстречу, и пошёл наугад в сторону огней, кутаясь в халат и оступаясь на каждом шагу.
Меж спящих воинов, смирных лошадиных морд, груд амуниции, шатров и кибиток он пробрался к первому попавшемуся костерку, в котором сонно ворошил саблей, несмотря на запрет касаться огня оружием, пожилой монгол. Рядом с ним сидела белая, с чёрной мордой собака. Одной рукой он мешал угли, другой — гладил собаку и тихо мычал сквозь зубы старую песню. Каан подошёл и молча присел на корточки по другую сторону костра. Халат на нём распахнулся, приоткрыв заляпанную жирными пятнами шёлковую рубашку, разорванную на груди: старик не прихватил с собой кушака. Поскольку одет он был обыкновенно, если не сказать замызганно, а по возрасту мог быть отнесён скорее к обозной гвардии, чем к действующей коннице, человек с собакой не обратил на него внимания и продолжал тянуть свой бесконечный мотив. Сам он, судя по коню, стоящему позади, принадлежал к достойному племени монгольских всадников, правда, опять же судя по тому, что конь был всего один и покрыт дрянной попоной, всё-таки из рядового состава, то есть был простым конником в арбане, насчитывающем десять сабель.
Довольно долго сквозь дым, разъедающий глаза, каан смотрел на красное лицо этого воина, лысый череп, жилистые руки, усталые морщины возле век, как вдруг будто что-то сместилось в сознании, и на мгновение привиделось, что это он сам сидит напротив, хотя моложе своего возраста, и только жар от костра, искажающий черты лица, мешает узнать в нём самого себя. Старик вновь ощутил прилив испуга — вроде того, какой испытал, проснувшись.
— Откуда у тебя эта собака? — спросил он.
— Да подобрал вот, — осклабился пожилой конник. — Лапа была перебита. Я вылечил, и теперь она верна мне сильнее, чем монголы нашему каану.
Замолчали. Конник пошарил в траве за спиной и протянул руку с зажатым в кулаке влажным куском прямо через огонь:
— На мясо. Хочешь?
— Тебе самому мало, — вежливо предположил каан по старому монгольскому обычаю.
— Хе! В походе всегда сыт. А в улус не пошлёшь, стухнет. Ешь!
Старик принял кусок сырого мяса и впился в него зубами. Конник сверкнул довольным оскалом:
— Монгол монголу плохо не сделает. Каан не велит.
Каан ухмыльнулся, облизал пальцы. Опять умолкли, глядя, как искры вздымаются кверху и тают в тёмном воздухе. Конник вздохнул, покачал головой:
— Устал. — Посетовал: — Две сотни резал сегодня. Устал. Джегун сказал резать. Всем так дали. Себе троих оставил. Пусть будут, пока живые. — Он почесался, упал на бок и добавил: — Пленным резать давали — очень много. Джегун сказал. Пленные злые, э-э, как шакалы.
Лошадь с чего-то вздрогнула и подала назад, обнаружив за собой ещё одну, чёрной масти, совсем растворившуюся в темноте. Каану стало досадно от того, что он не заметил её сразу. В этом он углядел дурной знак, тем более что чёрная так и осталась стоять неподвижно, точно дух, а не лошадь.
— Ничего, — сказал он, — может быть, скоро домой.
— Зачем? — искренне удивился конник.
— Ну как? — даже растерялся старик. — Дома своё. Тут камни тёплые. А там — холодные.
— Э-э, так хорошо. Всё есть. Еда, охота, женщины. Всё. Зачем домой? Дома врага нету. За добычей в степь надо, кочевать надо. Дома я кто? Пастух. А тут — воин. Тут не я — джегун решает. Каан решает. А я только дело делаю. — И уверенно мотнул головой. — Не хочу назад. Драться надо, воевать надо. Добычу брать. Вот что.
Выговорившись, конник уставился на огонь. Каан помолчал, а потом сказал:
— Вот ты старый, а того не знаешь, что волк лучше коня.
— Это ещё почему?
— Свободный.
Конник залился смехом так, словно старик рассказал ему весёлую притчу. Но старик не улыбнулся в ответ. Он посмотрел в небо, как мерцают большие звёзды. Небо тоже было тёплым и томным, как здешние камни. В нём не виделось вспыльчивой дерзости, в нём не слышно было угроз. Небо походило на одеяло для изнеженных султанов.
«Однако велик Тенгри», — подумал старик.
Прошло много времени, прежде чем каан, пригнувшись, точно орёл к земле, и вытянув шею, чтобы лучше видеть через пламя его невозмутимую рожу, горячим, дрожащим шёпотом спросил у своего конника:
— Куда мы идём?
— Каан знает, — беспечно сказал тот.
— А ты?
Но конник не ответил, он опять завёл свою песню тихим, утробным голосом. И вопрос, как бы возвращённый — бездумно, лениво, чуть ли не дерзостно, — поразил старика в самое темечко, ибо, обязанный знать, он впервые не знал на него ответа.
Спустя время каан, чувствуя себя дряхлым и беспомощным, упруго вскочил на ноги, склонился и потрепал собаку за холку.
— Хорошая у тебя собака, — заметил он.
— Небось хотел такую?
— Кому не нужна?
— Ну, — развёл руками пожилой конник, — она меня любит.
Каан пошёл прочь и всё оглядывался, стараясь не потерять из виду чёрную лошадь, почти уже слившуюся с рыжим пятном костра.
Безбрежный лагерь монголов словно бы отражал в себе огромное звёздное небо.
Губы каана тронула самодовольная ухмылка.
13Хорезма больше не было. Хорезмшах Ала ад-Дин Мухаммад сгнил на каком-то острове среди прокажённых, а мать его Туркан-хатун плетьми погнали в Каракорум подбирать дерьмо за ордынскими быками. От городов, являвших собой чудо живой мысли, переполненных горячими страстями, чванством роскоши, утончённым развратом, поэтическими переживаниями, алчностью и живописной нищетой, кипящих в потоке пёстрых суетных будней, осталась одна пыль на остовах выбитых, точно зубы, дворцов и крепостных стен, а иные и вовсе смешались с бесплодной землёй, не навеяв по себе даже воспоминаний. Пышные церемонии, казни на площадях, скупость менял, невольничьи рынки, представления загулявших факиров, кровавые стычки толкователей Корана, базарный шум и войны, войны — каким ничтожным казалось всё это теперь полубезумному ал-Мысри, имаму соборной мечети цветущего когда-то города Халадж-кала, коего больше не было на земле, потому что не было в живых почти никого из его многочисленных жителей. А что такое город без обитающих в нём людей? Мираж в пустыне или дурной сон.
Он видел, как тысячи крестьян, согнанных из окрестных селений, в виде осадной толпы хошар — живого орудия штурма, первой его волны — шли на приступ собственных городов впереди монгольского войска, как они падали в крепостные рвы, заполняя их своими телами, а на головы их обрушивались потоки кипящей смолы и тучи стрел соотечественников. Он помнил, как в Ургенче горящей нефтью жгли целые кварталы, полные испуганного населения, как, врываясь в город, рубили всех подряд, не разбирая ни пола, ни возраста, ни состояния. Сколько раз имам просил Аллаха принести ему смерть! В Бухаре, возле единственного минарета, чудом уцелевшего посреди безжизненных руин, он не сумел найти слов, чтобы обратиться к Всевышнему. Он давно потерял счёт павшим крепостям железного Хорезма. Казалось, вся земля ислама была объята чёрными языками пожаров. С ужасом имам осознавал, что он привык, притерпелся к постоянному, скотоподобному истреблению огромных людских масс — взятых ли в плен и ставших почему-то ненужными, горожан ли, крестьян, воинов или просто выживших в тылу уходящей армии, — что сердце его уже не трепещет, как раньше, от звериного воя обречённых и гор из человеческой плоти, вырастающих на месте дворцов и мечетей. А между тем тысячи переписчиков аккуратно фиксировали число рабов и добычи, для которой не хватало ни волов, ни повозок. По ночам он старался спать как можно меньше, ибо стоило закрыть глаза, как с отчётливостью первого впечатления перед ним возникали то поля, усеянные трупами пленённых афганцами монголов с торчащими из ушей железными гвоздями, то белые лица жителей Герата, живьём замурованных в стены павшего города. Человеческие кости смешались с землёй пророка. Почва сделалась рыхлой от людских останков, а воздух наполнился неисчезающим смрадом от гниющих трупов, вызывающих болезни у тех, кому не посчастливилось умереть. За какой-то неполный год ал-Мысри поседел, стал похож на выжившего из ума старика.